Профессор университета Западного Мичигана Елена Гапова известна как один из главных русскоязычных экспертов по феминизму, хотя занимается самым широким кругом социологических вопросов. Елена давно живет в Америке, но по-прежнему преподает в Европейском гуманитарном университете — вузе, который находился в Минске, пока не был закрыт белорусским правительством, а теперь находится в Литве. Она — ученый, который умеет говорить просто о сложном, например, может объяснить, что такое левый дискурс, не прибегая к сложным научным терминам, а просто описав материнские чувств.

Участники дискуссии: Сергей Дрезнин, Лена Де Винне, Андрей Наврозов, Elena Siyanko, Владимир Владимирович Громковский, Елена Гапова, Катерина Инноченте

Каковы сейчас ваши научные интересы, что вы изучаете?

Я занимаюсь в основном постсоветским обществом. Сначала это были гендерные исследования — то, каким образом гендер, основная линия социального разделения во всех обществах, трансформировался в постсоциализме. Затем к этому добавились исследования нации и формирования новых национальных государств, затем постсоветское классообразование. Все эти три категории — пол, нация, класс — связаны, одно перетекает в другое, например, не могут сформироваться «классы», пока не появились мужчины и женщины, из которых и будут состоять эти классы. Сейчас меня больше всего интересуют постсоветские интеллектуалы, бывшая советская интеллигенция, писатели, ученые, постсоветская академическая наука.

С А где вы работаете?

Формально я работаю в двух местах: постоянно на кафедре социологии в университете Западного Мичигана, и у меня сохраняется «частичная» позиция в Европейском гуманитарном университете, куда я приезжаю дважды в год. Это «белорусский университет в изгнании», сейчас он находится в Вильнюсе, при поддержке Евросоюза (в 2004 году Европейский гуманитарный университет был закрыт белорусским правительством, прекратил работу в Минске и переехал в Литву. — Прим. ред.).

В Америке я читаю курсы по социальному неравенству, социологической теории, постсоветскому обществу, нации в Восточной Европе, в этом году впервые буду читать курс по «киберсообществам». В Вильнюсе я читаю курсы по социологии пола, по гендерной социологии постсоветского общества.

С А как вы вообще стали всем этим заниматься?

Я работаю на кафедре социологии, но считаю, что занимаюсь «историей идей» — есть такая область. Моя история — это типичная постсоветская история трансформации личного в политическое или профессиональное. Начало было такое. 1992 год, Минск, я шла с коляской, пыталась перейти улицу по подземному переходу, и оказалось, что, так как я весила 49 килограммов, поднять эту коляску и перенести по ступенькам я не могу. В то же время оказалось, что расстояния между колесами коляски и рельсами пандуса не совпадают. И меня тогда шарахнуло: ну что-то же не так, почему люди, которые это делают, не померили? Почему я, обычная молодая женщина с детской коляской, не могу перейти улицу? В тот момент я была далека от социологии, занималась лингвистикой, была кандидатом наук. Сейчас я знаю, что такой подземный переход, который не может преодолеть инвалид, старик или женщина с коляской, — это физическая, пространственная «реализация» распределения социальной власти. Ну, приблизительно как алтарь в православном храме, в который женщина не имеет права заходить. Но дело еще и в том, что в начале 1990-х мы все стали участниками огромного социального сдвига и поэтому оказались чувствительны к различным неравенствам, разделениям и ограничениям, мы стали их ощущать. А я еще была и молодой мамой, то есть оказалась в новой для себя ситуации, которая повернула меня к обществу «другим боком». Наложение общего социального сдвига и сдвига личного подтолкнуло к размышлениям об организации социального порядка.

С Как эти размышления трансформировались в научные исследования?

При помощи концепта «гендера». Этот термин тогда только появлялся на постсоветском пространстве, и для меня и многих женщин «моей когорты», то есть моего поколения и социального круга, он стал объяснением происходившего с нами и вокруг нас. Это было просто как пушкинское «ужели слово найдено». Другая социальная оптика. Сейчас для меня только «гендера» недостаточно, мне нужен еще и «класс» и многое другое, но тогда в связи с общей ситуацией в стране и одновременно личными обстоятельствами эта тема полностью меня захватила. Я стала пытаться что-то искать и читать. А читать было совсем нечего. Мы были стеной отделены от той интеллектуальной истории, которую проживал в XX веке мир. Когда я пришла в библиотеку, оказалось, что в каталоге под названием «Женское движение» есть два раздела: «Буржуазное женское движение» и «Положение женщин в СССР и социалистических странах». А гендерные исследования — это вообще «про другое», это одна из великих теорий XX века, особая научная логика.

Но все-таки это уже было начало 1990-х, и начали происходить важные вещи. Во-первых, стали приезжать люди из-за границы, ученые, журналисты, стало возможным общение. Во-вторых, стали появляться книги. В-третьих, появились фонды, которые стали работать в нашей части света. И в конце 1994-го я села ночью на кухне — муж в это время укачивал дочку — и написала заявку на грант. Раньше мы и слова-то такого не знали. Я написала о том, чем я хочу заниматься, и получила три гранта одновременно.

С Что это была за заявка?

Она была связана с освоением феминистских идей на постсоветском пространстве. Мне позвонили из трех разных фондов и спросили, какую стипендию я хочу выбрать.

С Это все были американские фонды?

Да, это были Fulbright, IREX и Open Society Institute, которые начали работать в нашей части света. Я не знала про них ничего, вообще имела смутное представление, что это такое, и кто-то из чиновников мне сказал: «Вы что, не понимаете, что такое Фулбрайт?» Ну вот его я и выбрала. Помню, как приехала в Америку, под Вашингтон, в University of Maryland как «фулбрайтовский профессор» и пошла в книжный магазин, огромный, каких я раньше не видела. Я считала себя образованным человеком, с кандидатской степенью, советским интеллигентом, которая все читает, все обсуждает. И в то же время я никогда не видела такого огромного книжного магазина. Я спросила: «Где у вас книги по женской теории?» Мне показали стеллажи, они шли, как мне казалось, до горизонта. Помню это чувство полной растерянности бывшего советского человека перед открывшимся другим миром: «Боже мой, все эти слова уже написаны, все сказано, для меня просто не осталось слов, что я могу еще сказать?»

Те месяцы чтения книг и общения с другими людьми полностью трансформировали меня интеллектуально. Помню, как моя подруга, историк искусства, повела меня на выставку чернокожих художников. Там были инсталляции, хижины какие-то под соломенными крышами, на мой взгляд, этнография — и почему это должно быть интересно? Но на одной из инсталляций была черная кукла в белых перчатках, изображавшая ребенка. Я ничего не поняла и спросила, что все это значит, и моя подруга сказала: «Ну вот родился черный ребенок, и его мать, чтобы дать ему лучшую долю в мире, где черные были рабами, надевает на него перчатки. Чтобы сделать его белым».

А я тогда очень переживала, что уехала в Штаты, оставив дома маленькую дочку. И тут до меня дошло — через эту материнскую боль — что такое раса, что такое цвет кожи в мире, который был выстроен вокруг этих критериев. Тут мне стал понятен весь постколониальный дискурс. Весь левый дискурс.

После возвращения в Минск в 1992 году я пошла в Европейский гуманитарный университет, новый во всех смыслах вуз, который тогда только открылся. Пошла прямо к ректору, такие были демократические времена, и сказала, что хочу заниматься социальными гендерными исследованиями. И Анатолий Арсеньевич Михайлов, основатель ЕГУ, сказал, что «это очень интересно, но у нас нет государственных денег, то есть все наши проекты возможны, только если мы находим какое-то финансирование». Через год я к нему вернулась и сказала, что Фонд Макартуров (Фонд Джона Д. и Кэтрин Т. Макартуров, содействует организациям и частным лицам в целях развития гражданского общества и повышения качества жизни. — Прим. ред.) дает финансирование на три года. С этого начался небольшой центр, вокруг которого сложилось сообщество людей, говорящих на одном научном языке. Хотя мы все сейчас работаем в разных частях света, и это тоже характерно для нашей возрастной и профессиональной когорты. Мы становимся «глобальными интеллектуалами».

С Как называется этот центр?

Центр гендерных исследований Европейского гуманитарного университета. Когда мы начинали, не было ничего: ни книг на русском языке «про это», ни профессионально подготовленных людей. Мы начали создавать научную область и себя тоже. Меня интересовало постсоветское пространство. Тут я жила и искала ответ на вопрос, что происходит с нами. Что проходит через тела и судьбы. Но потом оказалось, что говорить о гендере на постсоветском пространстве и не говорить о формировании новых постсоветских национальных государств невозможно. Что очень многое — то, какими должны быть мужчины, какими должны быть женщины, как должно быть устроено социальное обеспечение, как мы помним национальную историю, как мы ее заново формируем — все это связано с представлениями об идеальном мужском и женском.

С Как вы оказались в Америке — не по гранту, я имею в виду, а как вы начали жить там?

Я несколько лет жила на двух континентах. Муж говорил, что я размазана в пространстве, что я, как электрон, никогда не нахожусь постоянно в одной точке. В 2006 году меня пригласили в университет, где я работаю сейчас, на год по контракту, и в конце года, когда открылось постоянное место, предложили подать документы. За три года, вместо положенных шести, я получила tenure, то есть пожизненную позицию. Конечно, это произошло потому, что я была уже в середине научной карьеры, кафедре был ясен мой потенциал. Я была членом редколлегии журнала Slavic Review, нескольких научных комитетов и т. д.

С У вас была возможность двадцать лет наблюдать, как формируется феминизм на постсоветском пространстве. Можно ли фиксировать какие-то особенности именно «нашего» феминизма?

Да, можно, и сравнение с Западом здесь очень важно. Когда там начало складываться женское движение в конце 1960-х — начале 1970-х, это было совсем другое общество. В Америке, например, девушки подвергались дискриминации при приеме в университеты. Или, допустим, в Германии женщине, для того чтобы открыть счет в банке, нужно было поручительство мужчины. То есть в каких-то областях была очевидная несправедливость. И таким образом началась борьба за более справедливое общество. Конечно, это связано с тем, что в тот момент западные женщины стали массово выходить на рынок труда, поэтому им было необходимо фактическое равноправие. Но дело также в том, что начался слом индустриального развития: обществу более было незачем «угнетать» женщин и цветных. Раньше в таком угнетении был социальный смысл, а к тому времени он исчез. То есть женское движение шло в струе с общим развитием общества.

В Советском Союзе история сложилась иначе. Женщины давно работали вне дома, было формальное равноправие, а также множество «льгот», связанных с материнством. Но льготы — это признак неравенства, то есть смещение человека в особую приписываемую ему (или ей) группу. В конце 1980-х некоторые такие группы, причем не самых угнетенных женщин, начали высказывать феминистские идеи. Но в обществе в это время «пошел процесс» в каком-то смысле противоположный западному. Началось формирование новых социальных неравенств. Общество стало дифференцироваться — по национальному признаку, имущественному, религиозному и так далее.

То есть постсоветский феминизм, в отличие от западного, формировался не в общей тенденции искоренения неравенств, а, наперерез всему, на фоне усиления дискриминаций.

Но это еще не все. Главное постсоветское неравенство — классовое, экономическое. И совершенно бессмысленно призывать бороться за права какой-нибудь женщины из маленького городка, где одно градообразующее предприятие, да и то закрыто, а потому ее муж безработный. Эта женщина прекрасно понимает, что ее проблема в другой плоскости. Таким образом, феминистские идеи часто оказываются достоянием интеллектуальной элиты. И предпосылок для того, чтобы явление стало массовым, я не вижу.

С Я знаю, что журналисты часто к вам обращаются за комментариями по ситуации в Белоруссии. Что для вас, ученого, вписанного в международный контекст, сейчас Белоруссия — только научная лаборатория или страна, в дела которой вы эмоционально включены?

Мне как-то сказали: «Вы сидите в своей Америке, ну и сидите…», но я абсолютно включена в дела Белоруссии. Я понимаю, что Белоруссия — это, конечно же, лаборатория в социологическом смысле, потому что на ее примере можно наблюдать все самые показательные постсоветские процессы и тенденции. Но для меня тут не только научный интерес, это все вещи личные и болезненные; все, что происходит там, происходит и со мной тоже.

С Как вообще устроена сейчас ваша жизнь? Где вы живете?

Живу в Штатах, в городе Анн-Арбор, где когда-то было расположено знаменитое издательство Ardis Publishing, издавшее книги большинства запрещенных в СССР писателей. Там вышло первое издание «Доктора Живаго».

В Белоруссии я сейчас живу несколько недель в году. Когда Европейский гуманитарный университет был в Минске, я могла жить там подолгу. И поездка в Белоруссию — это была не только работа, я ехала к маме, домой — так я это ощущала. Но с 2003 года мамы нет, а с 2005-го ЕГУ начал работать в Вильнюсе. И вот мой график примерно такой: сначала я лечу в Вильнюс, чтобы прочесть часть курса по постсоветскому обществу в магистратуре ЕГУ, а потом возвращаюсь в Америку, даже не заезжая в Минск. Вот и все. Мне это так странно, но получается, что формальной причины там быть у меня нет, и это у меня просто в голове не укладывается. Я, конечно, приеду летом, всегда приезжаю летом надолго, встречаюсь со всеми друзьями, привожу дочку.

И, знаете, я не одна такая. Если смотреть социологически, можно сказать, что уже сформировалось целое поколение — или даже два поколения уже — людей, которые живут вот таким вот образом.

http://www.snob.ru/selected/entry/39607